Перейти к содержимому

город Уфалей

 Автор фотографии неизвестен

Я на крыше паровоза ехал в город Уфалей
и обеими руками обнимал моих друзей -
Водяного с Черепахой, щуря детские глаза.
Над ушами и носами пролетали небеса.
Можно лечь на синий воздух и почти что полететь,
на бескрайние просторы влажным взором посмотреть:
лес налево, луг направо, лесовозы, трактора.
Вот бродяги-работяги поправляются с утра.
Вот с корзинами маячат бабки, дети — грибники.
Моют хмурые ребята мотоциклы у реки.
Можно лечь на теплый ветер и подумать-полежать:
может, правда нам отсюда никуда не уезжать?
А иначе даром, что ли, желторотый дуралей -
я на крыше паровоза ехал в город Уфалей?
И на каждом на вагоне, волей вольною пьяна,
«Приму» ехала курила вся свердловская шпана.

Борис Рыжий

Кажинный раз на этом самом месте
я вспоминаю о своей невесте.
Вхожу в шалман, заказываю двести.

Река бежит у ног моих, зараза.
Я говорю ей мысленно: бежи.
В глазу — слеза. Но вижу краем глаза
Литейный мост и силуэт баржи.

Моя невеста полюбила друга.
Я как узнал, то чуть их не убил.
Но Кодекс строг. И в чем моя заслуга,
что выдержал характер. Правда, пил.

Я пил как рыба. Если б с комбината
не выгнали, то сгнил бы на корню.
Когда я вижу будку автомата,
то я вхожу и иногда звоню.

Подходит друг, и мы базлаем с другом.
Он говорит мне: Как ты, Иванов?
А как я? Я молчу. И он с испугом
Зайди, кричит, взглянуть на пацанов.

Их мог бы сделать я ей. Но на деле
их сделал он. И точка, и тире.
И я кричу в ответ: На той неделе.
Но той недели нет в календаре.

Рука, где я держу теперь полбанки,
сжимала ей сквозь платье буфера.
И прочее. В углу на оттоманке.
Такое впечатленье, что вчера.

Мослы, переполняющие брюки,
валялись на кровати, все в шерсти.
И горло хочет громко крикнуть: Суки!
Но почему-то говорит: Прости.

За что? Кого? Когда я слышу чаек,
то резкий крик меня бросает в дрожь.
Такой же звук, когда она кончает,
хотя потом ещё мычит: Не трожь.

Я знал её такой, а раньше — целой.
Но жизнь летит, забыв про тормоза.
И я возьму еще бутылку белой.
Она на цвет как у неё глаза.

1968 год

Касаюсь запотевшего стекла,
и тень в ночи за краткий миг тепла
вдруг сделается ближе, дрогнет нить...
Воображенье? Может быть...
Ты поплотнее запахнул пальто,
бренча в кармане рифмами, зато
покой обрёл на дальних берегах.
Как там дышать? Там страшно? Этот страх
неведом мне сейчас, раз жизнь — дары,
паденья, взлёты, правила игры,
но с той, застывшей, стороны стекла
ты ждёшь, я чувствую. И я к тебе пришла.
Вся память — голоса внутри и вне —
тобою откликается во мне.
Звонок последний в колледже звенит,
но ты не здесь, ты там, где твой гранит.
Тоски, любви и голоса во мгле
мне никогда не хватит на земле.

Анна-Мария Бродская, 2015 год
Перевод Анастасии Кузнецовой и Андрея Олеара

Дай мне другую жизнь — и я буду петь
в кафе «Рафаэлла». Или просто сидеть
там же. Хоть шкафом в углу торчать до поры,
если жизнь и Создатель будут не столь щедры.
Всё же, поскольку веку не обойтись
без джаза и кофеина, я принимаю мысль
стоять рассохшись, лет двадцать сквозь пыль и лак
щурясь на свет, расцвет твой и на твои дела.
В общем, учти — я буду рядом. Возможно, это
часть моего отцовства — стать для тебя предметом,
в особенности когда предметы старше тебя и больше,
строгие и молчат: это помнится дольше.
Так что люби их, даже зная о них немного, —
пусть призраком-силуэтом, вещью, что можно трогать,
вместе с никчёмным скарбом, что оставляю здесь я
на языке, нам общем, в сих неуклюжих песнях.

1994 год
Перевод Андрея Олеара

Анне Александре Марии исполнилось 20 лет в 2012 году

Среди бела дня начинает стремглав смеркаться, и
кучевое пальто норовит обернуться шубой
с неземного плеча. Под напором дождя акация
становится слишком шумной.
Не иголка, не нитка, но нечто бесспорно швейное,
фирмы Зингер почти с примесью ржавой лейки,
слышится в этом стрекоте; и герань обнажает шейные
позвонки белошвейки.

Как семейно шуршанье дождя! как хорошо заштопаны
им прорехи в пейзаже изношенном, будь то выпас
или междудеревье, околица, лужа — чтоб они
зренью не дали выпасть
из пространства. Дождь! двигатель близорукости,
летописец вне кельи, жадный до пищи постной,
испещряющий суглинок, точно перо без рукописи,
клинописью и оспой.

Повернуться спиной к окну и увидеть шинель с погонами
на коричневой вешалке, чернобурку на спинке кресла,
бахрому желтой скатерти, что, совладав с законами
тяготенья, воскресла
и накрыла обеденный стол, за которым втроём за ужином
мы сидим поздно вечером, и ты говоришь сонливым,
совершенно моим, но дальностью лет приглушенным
голосом: «Ну и ливень».

1988 год

Моя тоска была остра,
Как языки костра.
Китайской казнью прорастал
Меня животный страх.
И, познавая сердцем боль,
Я головой поник.
И падала сухая моль
Ко мне за воротник.
А птицы чирк по небу, чирк!
Как будто спички.
И, как горит метеорит,
Сгорали птички.
А птицы вжик по небу, вжик!
Как будто пули.
Когда нам дали эту жизнь,
Нас обманули.

Андрей Туркин

Моя тоска была остра

Фотография неизвестного автора

... Письма трех последних лет были полны инструкций: что разрешать печатать, что придерживать, в каком порядке и на каких условиях. Свой поразительный перевод «Дао Дэ Цзин» Перелешин мечтал увидеть не просто изданным, но как-нибудь очень хорошо, красиво, пусть и дорого.

Это удалось, хотя прижизненное издание («Проблемы Дальнего Востока», 1990, № 3) было журнальным, его он еще успел подержать в руках и давал читать друзьям. Зато московское издание 2000 года в серии «Триумфы» (ныне закрывшееся издательство «Время», где я тогда работал главным редактором) оказалось настоящей библиофильской радостью – плотная бумага, сорок иллюстраций, ни единой опечатки.

Жаль, что так поздно.

Евгений Витковский


естественный ход вещейФотография неизвестного автора